Свечу держал его отец, одетый в серебристо-голубые погребальные одежды, и смотрел на него сверху с таким выражением, которого Томассо никогда не видел на его лице.
Наверное, жар у него сильный, решил он, раз его мозг создает в этой пучине тот образ, к которому так отчаянно стремилось его разбитое сердце. То выражение доброты и даже, если захотеть произнести это слово, любви в глазах человека, который в детстве выпорол его кнутом, а затем списал, как бесполезное существо на два десятилетия, в течение которых он составлял заговор против тирана.
Заговор, который закончился сегодня ночью. Который по-настоящему, и самым ужасным образом, закончится для Томассо утром, среди боли, представить которую у него не хватало воображения. Тем не менее ему понравился этот сон, эта навеянная горячкой фантазия. В ней был свет. Он прогнал крыс. Казалось, он даже смягчил пронизывающий до костей холод мокрых камней под ним и за его спиной.
Он поднял к огоньку дрожащую руку. И каркнул что-то своим пересохшим горлом и разбитыми, распухшими губами. Он хотел сказать «Мне очень жаль» этому приснившемуся отцу, но не получалось.
Но это же был сон, его сон, и призрачный Сандре, казалось, понял.
— Тебе не о чем жалеть, — услышал Томассо ответ отца. Он говорил так мягко. — Это была моя ошибка, и только моя. Все эти годы и до конца я ошибался. Я с самого начала знал недостатки Джиано. Я возлагал на тебя слишком большие надежды, когда ты был ребенком. Это слишком повлияло на меня. Потом…
Огонек свечи слегка дрогнул. В дальнем уголке души Томассо начал восстанавливать часть разбитого сердца, хотя это был всего лишь сон, всего лишь его собственные мечты. Последняя слабая фантазия о том, что он любим, пока его еще не убили.
— Ты позволишь мне сказать тебе, как я сожалею о том безумии, которое обрекло тебя на это? Услышишь ли меня, если я скажу, что гордился тобой по-своему?
Томассо позволил себе разрыдаться. От слез свет расплывался и слабел, поэтому он поднял дрожащие руки и попытался вытереть слезы. Он хотел заговорить, но его разбитые губы не смогли выговорить ни слова. Он только кивал снова и снова. Потом ему в голову пришла мысль, и он поднял левую руку — ближайшую к сердцу, руку клятв и верности — к этому приснившемуся ему призраку покойного отца.
Рука Сандре медленно опустилась, словно была очень, очень далеко, на расстоянии многих лет от него, потерянных и забытых в круговороте времени и гордости, и отец с сыном соприкоснулись кончиками пальцев.
Соприкосновение было более ощутимым, чем Томассо ожидал. Он на мгновение закрыл глаза, отдавшись силе своих чувств. Когда он их открыл, воображаемый отец протягивал ему что-то. Бутылочку с какой-то жидкостью. Томассо не понял.
— Это последнее, что я могу для тебя сделать, — сказал призрак странным, неожиданно печальным голосом. — Если бы я был сильнее, я мог бы сделать больше, но, по крайней мере, теперь они не причинят тебе боли утром. Они больше не причинят тебе боли, сын мой. Выпей это, Томассо, выпей, и все исчезнет. Все пройдет, я тебе обещаю. Потом жди меня, Томассо, жди, если сможешь, в Чертогах Мориан. Мне бы хотелось побродить с тобой там.
Томассо все еще не понимал, но голос отца звучал так мягко, так ободряюще. Он взял приснившуюся бутылочку. И снова она оказалась более осязаемой, чем он ожидал.
Его отец ободряюще кивнул. Дрожащими руками Томассо на ощупь открыл пробку. Потом сделал последний жест — последнюю насмешливую пародию на самого себя, — поднял ее широким, размашистым, изысканным движением, салютуя собственной фантазии, и выпил все до последних капель, которые оказались горькими.
Улыбка отца была такой печальной. Улыбки не должны быть печальными, хотел сказать Томассо. Когда-то он сказал это одному мальчику, ночью. В храме Мориан, в комнате, где не должен был находиться. Голова его стала тяжелой. Ему казалось, что он сейчас уснет, хотя он ведь и так уже спал и видел сон, навеянный лихорадкой. Он действительно не понимал. Особенно непонятно было, почему отец, который умер, просит подождать его в Чертогах Мориан.
Он снова поднял взгляд, хотел спросить об этом. Но зрение отказалось ему служить. Он знал, что это так, потому что образ отца, глядящий на него сверху, плакал. В глазах отца были слезы.
Это невозможно. Даже во сне.
— Прощай, — услышал он.
— Прощай, — попытался произнести он в ответ.
Он не был уверен, действительно ли ему удалось выговорить это слово или он только подумал об этом, но в тот момент тьма, более всеобъемлющая, чем он когда-либо видел, опустилась на него, подобно одеялу или плащу, и разница между произнесенным и непроизнесенным потеряла всякое значение.
Дианора помнила тот день, когда ее привезли на остров.
Воздух осеннего утра был почти таким же, как сегодня, в начале весны. Белые облака скользили по высокому синему небу, когда ветер гнал Корабль дани по белым гребням волн в гавань Кьяры. За гаванью над городом склоны вздымающихся гор пылали буйными осенними красками. Листья меняли цвет: красные, золотые, а некоторые еще оставались зелеными, как помнила Дианора.
Паруса того давнего Корабля дани тоже были красно-золотыми — праздничные цвета Играта. Теперь она это знает, а тогда не знала. Она стояла на носовой палубе корабля и впервые смотрела на великолепие гавани Кьяры, на длинный мол, где некогда стояли Великие герцоги и бросали в море кольцо, и откуда Летиция совершила первый Прыжок за Кольцом, чтобы отнять его у моря и выйти замуж за своего герцога. С тех пор эти прыжки стали символом удачи и гордости Кьяры, пока прекрасная Онестра не изменила конец истории сотни лет назад и Прыжки за Кольцом не прекратились. Все равно, каждый ребенок Ладони знал эту легенду острова. Юные девушки в каждой провинции играли, ныряя в воду за кольцом и с триумфом появляясь из воды, сияя мокрыми волосами, чтобы выйти замуж за герцога в блеске власти и славы.